Неточные совпадения
Раскольников, говоря это, хоть и смотрел на Соню, но уж не заботился более:
поймет она или нет. Лихорадка вполне охватила его. Он был в каком-то мрачном восторге. (Действительно, он слишком долго ни с кем не говорил!) Соня
поняла, что этот мрачный катехизис [Катехизис — краткое изложение христианского вероучения в виде вопросов и ответов.] стал его верой и
законом.
— Она так жалка, бедняжка, так жалка, а ты не чувствуешь, что ей больно от всякого намека на то, что причиной. Ах! так ошибаться в людях! — сказала княгиня, и по перемене ее тона Долли и князь
поняли, что она говорила о Вронском. — Я не
понимаю, как нет
законов против таких гадких, неблагородных людей.
Он забывал, как ему потом разъяснил Сергей Иванович, тот силлогизм, что для общего блага нужно было свергнуть губернского предводителя; для свержения же предводителя нужно было большинство шаров; для большинства же шаров нужно было дать Флерову право голоса; для признания же Флерова способным надо было объяснить, как
понимать статью
закона.
Левин стоял довольно далеко. Тяжело, с хрипом дышавший подле него один дворянин и другой, скрипевший толстыми подошвами, мешали ему ясно слышать. Он издалека слышал только мягкий голос предводителя, потом визгливый голос ядовитого дворянина и потом голос Свияжского. Они спорили, сколько он мог
понять, о значении статьи
закона и о значении слов: находившегося под следствием.
— Коренной сибиряк более примитивен, более серьезно и успешно занят делом самоутверждения в жизни. Толстовцы и всякие кающиеся и вообще болтуны там — не водятся. Там
понимают, что ежели основной
закон бытия — борьба, так всякое я имеет право на бесстыдство и жестокость.
— Признаю, дорогой мой, — поступил я сгоряча. Человек я не деловой да и ‹с› тонкост‹ями›
законов не знаком. Неожиданное наследство, знаете, а я человек небогатый и — семейство! Семейство — обязывает… План меня смутил. Теперь я
понимаю, что план — это еще… так сказать — гипотеза.
— А меня, батенька, привезли на грузовике, да-да! Арестовали, черт возьми! Я говорю: «Послушайте, это… это нарушение
закона, я, депутат, неприкосновенен». Какой-то студентик, мозгляк, засмеялся: «А вот мы, говорит, прикасаемся!» Не без юмора сказал, а? С ним — матрос, эдакая, знаете, морда: «Неприкосновенный? — кричит. — А наши депутаты, которых в каторгу закатали, — прикосновенны?» Ну, что ему ответишь? Он же — мужик, он ничего не
понимает…
— Тоже не будет толку. Мужики
закона не
понимают, привыкли беззаконно жить. И напрасно Ногайцев беспокоил вас, ей-богу, напрасно! Сами судите, что значит — мириться? Это значит — продажа интереса. Вы, Клим Иванович, препоручите это дело мне да куму, мы найдем средство мира.
Иногда ему казалось, что марксисты более глубоко, чем народники,
понимают несокрушимость
закона эволюции, но все-таки и на тех и на других он смотрел как на представителей уже почти ненавистной ему «кутузовщины».
Эйноске очень умно и основательно отвечал: «Вы
понимаете, отчего у нас эти
законы таковы (тут он показал рукой, каковы они, то есть стеснительны, но сказать не смел), нет сомнения, что они должны измениться.
Наконец он не выдержал. В одну темную ночь, когда не только будочники, но и собаки спали, он вышел, крадучись, на улицу и во множестве разбросал листочки, на которых был написан первый, сочиненный им для Глупова,
закон. И хотя он
понимал, что этот путь распубликования
законов весьма предосудителен, но долго сдерживаемая страсть к законодательству так громко вопияла об удовлетворении, что перед голосом ее умолкли даже доводы благоразумия.
— Нет, ты мне вот что укажи: укажи ты мне такой
закон, чтобы позволено было пакости строить, слышишь ты! Ты подлец,
понимаешь ты это?
Главные качества графа Ивана Михайловича, посредством которых он достиг этого, состояли в том, что он, во-первых, умел
понимать смысл написанных бумаг и
законов, и хотя и нескладно, но умел составлять удобопонятные бумаги и писать их без орфографических ошибок; во-вторых, был чрезвычайно представителен и, где нужно было, мог являть вид не только гордости, но неприступности и величия, а где нужно было, мог быть подобострастен до страстности и подлости; в-третьих, в том, что у него не было никаких общих принципов или правил, ни лично нравственных ни государственных, и что он поэтому со всеми мог быть согласен, когда это нужно было, и, когда это нужно было, мог быть со всеми несогласен.
Но когда прошло известное время, и он ничего не устроил, ничего не показал, и когда, по
закону борьбы за существование, точно такие же, как и он, научившиеся писать и
понимать бумаги, представительные и беспринципные чиновники вытеснили его, и он должен был выйти в отставку, то всем стало ясно, что он был не только не особенно умный и не глубокомысленный человек, но очень ограниченный и мало образованный, хотя и очень самоуверенный человек, который едва-едва поднимался в своих взглядах до уровня передовых статей самых пошлых консервативных газет.
Поэтому христианство никак нельзя, под предлогом «панхристизма», превращать в принципиальный и решительный имманентизм и антрополарию, фактически
понимая его как углубленное и очищенное язычество (хотя оно включает в себя и последнее, как подчиненную и частную истину, и даже раскрывает относительную его правду); но одинаково нельзя его
понимать и по типу ветхозаветного трансцендентизма, как религию
закона, обязательного лишь своей трансцендентной санкцией [Реакционную реставрацию этого трансцендентизма мы имеем в Исламе, в этом главный его пафос, существенно антихристианский.
Вся беда моя в том, что у меня с
законом вышла когда-то, давно уже, некоторая суспиция… то есть,
понимаешь, неожиданная ссора… ах, малый, очень это была крупная ссора!
Мать, не
понимая глупого
закона, продолжала просить, ему было скучно, женщина, рыдая, цеплялась за его ноги, и он сказал, грубо отталкивая ее от себя: «Да что ты за дура такая, ведь по-русски тебе говорю, что я ничего не могу сделать, что же ты пристаешь».
Но сейчас я остро сознаю, что, в сущности, сочувствую всем великим бунтам истории — бунту Лютера, бунту разума просвещения против авторитета, бунту «природы» у Руссо, бунту французской революции, бунту идеализма против власти объекта, бунту Маркса против капитализма, бунту Белинского против мирового духа и мировой гармонии, анархическому бунту Бакунина, бунту Л. Толстого против истории и цивилизации, бунту Ницше против разума и морали, бунту Ибсена против общества, и самое христианство я
понимаю как бунт против мира и его
закона.
Настанет год — России черный год, —
Когда царей корона упадет,
Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
И пища многих будет смерть и кровь;
Когда детей, когда невинных жен
Низвергнутый не защитит
закон;
Когда чума от смрадных мертвых тел
Начнет бродить среди печальных сел,
Чтобы платком из хижин вызывать;
И станет глад сей бедный край терзать,
И зарево окрасит волны рек: —
В тот день явится мощный человек,
И ты его узнаешь и
поймешь,
Зачем в руке его булатный нож.
— Да… но при теперешних обстоятельствах… Словом, вы
понимаете, что я хочу сказать. Мне совсем не до веселья, да и папа не хотел, чтобы я ехала. Но вы знаете, чего захочет мама —
закон, а ей пришла фантазия непременно вывозить нынче Верочку… Я и вожусь с ней в качестве бонны.
— Может быть, очень может быть, господа, — торопился князь, — хоть я и не
понимаю, про какой вы общий
закон говорите; но я продолжаю, не обижайтесь только напрасно; клянусь, я не имею ни малейшего желания вас обидеть.
Да неужели же, князь, вы почитаете нас до такой уже степени дураками, что мы и сами не
понимаем, до какой степени наше дело не юридическое, и что если разбирать юридически, то мы и одного целкового с вас не имеем права потребовать по
закону?
Вернее всего, что всё это есть, но что мы ничего не
понимаем в будущей жизни и в
законах ее.
А если так, то как же будут судить меня за то, что я не мог
понять настоящей воли и
законов провидения?
— Ну, ну, ладно… Притвори-ка дверь-то. Ладно… Так вот какое дело. Приходится везти мне эту стеариновую фабрику на своем горбу…
Понимаешь? Деньжонки у меня есть… ну, наскребу тысяч с сотню. Ежели их отдать — у самого ничего не останется. Жаль… Тоже наживал… да. Я и хочу так сделать: переведу весь капитал на жену, а сам тоже буду векселя давать, как Ечкин. Ты ведь знаешь
законы, так как это самое дело, по-твоему?
Когда мельник Ермилыч заслышал о поповской помочи, то сейчас же отправился верхом в Суслон. Он в последнее время вообще сильно волновался и начинал не
понимать, что делается кругом. Только и радости, что поговорит с писарем. Этот уж все знает и всякое дело может рассудить. Закон-то вот как выучил… У Ермилыча было страстное желание еще раз обругать попа Макара, заварившего такую кашу. Всю округу поп замутил, и никто ничего не знает, что дальше будет.
— Экой грозный какой! — шутливо усмехаясь, молвил Марко Данилыч. — А ты полно-ка, Махметушка, скрытничать, я ведь, слава Богу, не вашего
закона. По мне, цари вашей веры хоть все до единого передохни либо перетопись в вине аль в ином хмельном пойле. Нам это не обидно. Стало быть, умный ты человек — со мной можно тебе обо всем калякать по правде и по истине…
Понял, Махметка?.. А уж я бы тебя такой вишневкой наградил, что век бы стал хорошим словом меня поминать. Да на-ка вот, попробуй…
— Когда бываю восторжен духом, мои речи еще трудней
понять. Сочтешь меня ума лишенным, богохульником, неверным… И все посмеются надо мной и поругаются мне, и будет мое имя проречено. Орудием яко зло нечистого сочтут меня, человеком, уготованным геенне огненной! — сказал Егор Сергеич. — Дан мне дар говорить новыми язы́ки; новые
законы даны мне. И те дары получил я прямо из уст христа и пророка Максима.
— Врешь, кривой! Не видал, так, стало быть, зачем врать? Их благородие умный господин и
понимают, ежели кто врет, а кто по совести, как перед Богом… А ежели я вру, так пущай мировой рассудит. У него в
законе сказано… Нынче все равны… У меня у самого брат в жандармах… ежели хотите знать…
Ни философия позитивная, ни философия критическая не в силах
понять происхождения и значения времени и пространства,
законов логики и всех категорий, так как исходит не из первичного бытия, с которым даны непосредственные пути сообщения, а из вторичного, больного уже сознания, не выходит из субъективности вширь, на свежий воздух.
— Что! что! Этих мыслей мы не
понимаем? — закричал Бычков, давно уже оравший во всю глотку. — Это мысль наша родная; мы с ней родились; ее сосали в материнском молоке. У нас правда по
закону свята, принесли ту правду наши деды через три реки на нашу землю. Еще Гагстгаузен это видел в нашем народе. Вы думаете там, в Польше, что он нам образец?.. Он нам тьфу! — Бычков плюнул и добавил: — вот что это он нам теперь значит.
— Нет, видите, — повернувшись лицом к Лизе и взяв ее за колено, начала сестра Феоктиста: — я ведь вот церковная, ну,
понимаете, православная, то есть по нашему, по русскому
закону крещена, ну только тятенька мой жили в нужде большой.
Евангелие невозможно
понять как норму и
закон.
Только Евангелие
понимает это и указывает новые пути, непонятные для
закона, — любовь к врагам, неосуждение ближних и грешников, мытари и грешники впереди идут в Царство Небесное, человек выше субботы и пр.
Брак
понимают как абсолютный и нерасторжимый и превращают это в
закон социальной жизни.
Фарисейство есть настолько глубокий и устойчивый элемент человеческой природы, обращенной к
закону, что оно по-своему
понимает христианство и деформирует его.
Этика
закона и нормы не
понимает еще творческого характера нравственного акта, и потому неизбежен переход к этике творчества, этике истинного призвания и назначения человека.
Нам, живущим в греховном мире, под его
законом, с пораженной грехом психологией, трудно это
понять.
Это трудно
понять этике
закона, но понятно для этики искупления.
И христианская этика долго не
понимала значение индивидуального, ей нравственная жизнь представлялась подчиненной общеобязательному
закону.
Кантовская этика
закона противополагает себя принципу эвдемонизма, счастья как цели человеческой жизни, но под счастьем и эвдемонизм
понимает отвлеченную норму добра и совсем не интересуется счастьем живой неповторимой индивидуальной человеческой личности.
Этику
закона нельзя
понимать исключительно хронологически, она сосуществует с этикой искупления и этикой творчества.
Если
понять это как
закон, то этот евангельский призыв невыполним, он безумен для этики
закона, он предполагает иной, благодатный порядок бытия.
–"Неблагонамеренные" — это слишком сильно сказано, j'en conviens. Mais се sont des niaises [согласен. Но это — дурочки (франц.)] — от этого слова я никогда не откажусь. Это какие-то утопистки стенографистики и телеграфистики! А утопизм, mon cher, никогда до добра не доводит. Можно упразднять азбуку de facto: [фактически (лат.)] взял и упразднил — это я
понимаю; но чтоб прийти и требовать каких-то
законов об упразднении — c'est tout bonnement exorbitant. [это уж чересчур (франц.)]
— Многие из вас, господа, не
понимают этого, — сказал он, не то гневно, не то иронически взглядывая в ту сторону, где стояли члены казенной палаты, — и потому чересчур уж широкой рукой пользуются предоставленными им прерогативами. Думают только о себе, а про старших или совсем забывают, или не в той мере помнят, в какой по
закону помнить надлежит. На будущее время все эти фанаберии должны быть оставлены. Яздесь всех критикую, я-с. А на себя никаких критик не потерплю-с!
Ужели можно предположить, что, поступая таким образом, эти люди
понимали, что они обездоливают и продают то самое государство, которое их приютило, поставило под защиту своих
законов и даже дало средства нажиться?
Головлев долго что-то рассказывал, возбуждая общую веселость, но я уже не слушал. Теперь для меня было ясно, что меня все
поняли. Филофей Павлыч вскинул в мою сторону изумленно-любопытствующий взор; Добрецов — язвительно улыбнулся. Все говорили себе:"Каков! приехал
законы предписывать!" — и единодушно находили мою претензию возмутительною.
— Да, батюшка! — говорил он Антошке, — вы правду сказывали! Это не промышленник, а истукан какой-то! Ни духа предприимчивости, ни понимания экономических
законов… ничего! Нет-с! нам не таких людей надобно! Нам надобно совсем других людей…
понимаете? Вот как мы с вами, например! А?
Понимаете? вот как мы с вами?
Я, по крайней мере, сильно склоняюсь в пользу этого предположения, хотя, увы! и
понимаю, что мое личное убеждение и бессильно ввиду предписаний
закона!
Много проделал он проказ, но они всегда сходили ему с рук сравнительно легко — имя Аракчеева было для него могущественным талисманом. Впрочем, он учился хорошо, способности его были бойки, его знанием иностранных языков были все восхищены. На лекциях
закона Божьего он читал Вольтера и Руссо, хотя, правда, немного
понимал их, но тогда это было современно: кто не приводил цитат из Вольтера, того считали отсталым, невеждой.